Зимние чтения

Знаменитый трехтомник "Дневников" Александра Бенуа подходит для зимнего чтения, на мой взгляд, как нельзя более. Ибо не только просвещает и буквально в режиме присутствия погружает в историю русского искусства начала XX века, но и увлекает, интригует и не дает вздохнуть. Возмущает, радует и бесконечно удивляет. Вот были люди... "Богатыри, не мы!.."

Вы можете приобрести книги, не сходя с дивана, в "Озоне" и "Лабиринте".

Вторник, 30 апреля.

После тщетных попыток изловить Луначарского для беседы, вынужден написать ему следующее послание:

«Многоуважаемый Анатолий Васильевич!

Решаюсь обеспокоить Вас этим письмом в виду невозможности (фактической) нам с Вами повидаться и потолковать так, как я бы этого желал и как уже давно того требуют обстоятельства. Впрочем, хочу надеяться, что, по прочтении этого письма, Вы все же захотите мне разрешить развить затрагиваемые темы более подробно и основательно при личном свидании, но и тогда высказанное здесь послужило бы хорошей базой для нашей беседы. Имею до Вас два дела: одно вполне общего характера, другое – более частного, но тоже имеющего большое общественное значение. Первое касается изданного недели три тому назад и подписанного Вами декрета о снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг и выработке проектов деятелям революции, второе – об Эрмитаже и его дальнейшем развитии.

Декрет очень поспешный и беспощадный, сродни необдуманной статье «Идолы самодержавия» А. Амфитеатрова, требующей немедленно удалить подлинные скульптурные шедевры с городских площадей и улиц и выставить взамен их скороспелые поделки. Это значить превратить прекрасный город в ужасающий, уродливый рассадник безвкусия, как это уже было во времена Великой французской революции в Париже вместо – прекрасных произведений город получил уродливые поделки.

Прежде чем идти к Вам, я должен разъяснить, что я защищаю. Я главным образом защищаю художественно-историческую ценность памятников. Декрет же взывает во имя революционных целей сносить подлинные шедевры. Это грозит тем, что мы лишаемся самых прекрасных вещей и получим посредственные ансамбли, как в Берлине в честь курфюрстов – мраморные поделки. Вот этого я никак не могу понять, за что мы будем себя сами обижать и обкрадывать? Зачем мы станем губить ту красоту, которая досталась нам в наследство, а не будем беречь ее, чтобы пользоваться ею? Ведь вся красота и Петербурга, и Москвы, и отчасти Парижа – «произведения царизма», что же во имя прекрасных революционных идей нам нужно начать с того, чтобы повыбросить всю эту «чужую ветошь», которая недостойна обслуживать народ, добывший себе свободу?

Не так-то просто родить шедевр. Мало для этого высоких лозунгов, нужна еще сложившаяся культура, нужно накопление опыта, нужна проверка, нужны традиции. С одними храбрыми фразами на устах и с пустотой в руках перед новым поворотом истории не создашь шедевра.

И, наконец, об Эрмитаже. Мы уже не раз с Вами беседовали о судьбах этой величайшей в мире сокровищницы, ее следует облагородить, ликвидировать лакуны в ряде живописных школ, а сейчас главное не упустить возможность расширить экспозиционные залы за счет помещений Зимнего Дворца.»

 

Написал следующее письмо А. М  Горькому.

Дорогой, Алексей Максимович, я попросил Гржебина снять мою фамилию со списка сотрудников «Новой жизни». Не удивляйтесь этому решению. Я не стану перед Вами лукавить и оправдываться. Я ушел из газеты не по убеждению, а по малодушию. С первого же дня все близкие люди не давали мне покоя за то, что я «участвую в большевистском органе». Но это только забавляло меня пока доброжелатели и другие не прибегли к более хитроумному приему, распространяться о котором мне в письме не хочется. К этому вопросу прибавляется и то, что я все больше и больше отхожу от того круга, в котором провел всю жизнь, так и не оказался способным примкнуть к новым своим товарищам, как назло и Вас здесь не оказалось. Я убежден, что Ваше слово и Ваша опора помогли бы мне найти большую устойчивость. А так, представленный исключительно себе, лишенный всякой поддержки какой-либо группы или партии (ведь я никакой социалист и в социализм не верую, не могу веровать), понуждаемый всеми теми, кого я вижу ежедневно и которых я, несмотря ни на что, по застарелой привычке, люблю, я не устоял и, наконец, простился с «Новой жизнью». За последние полтора месяца я уже и не писал ничего и это привело от «интриги друзей» в тот момент, как безумие войны вступило в какой-то новый фазис и вовлекло в свою ложь новые категории людей. С тех пор исчезла возможность говорить о мире, так как я это понимаю – вне партийных лозунгов и хитрений и в стороне от назревающей войны классов[1], и я почувствовал, что мне нечего больше говорить современникам и что мне лучше уйти совсем в свое личное художественное творчество. Увы, и тут едва ли дадут сосредоточиться. По всему видно, что готовятся какие-то пятые акты идиотской трагедии, разыгрываемой на нашей планете, и эти катастрофические развязки могут прямо вырвать всю культуру с корнем, развеять ее служителей по ветру, загубить все накопленное и воспитанное!

Дорогой Алексей Максимович, отчего Вас здесь нет? Подумайте только, уже приступили к занятию Эрмитажа и дворцов! Ведь это самоубийство безумное и нелепое. Это выражение той паники, которая охватила все наше запуганное общество перед призраком большевизма, и именно большевизма, а не немцев, ибо вошло теперь в общую поговорку – мы де немцев не боимся, а боимся своих. Вы единственный могли бы остановить расходившихся мелких бесов революции. Вы бы могли их дилетантской игре во власть противопоставить свое сердечное слово, свою мудрость, глубокие корни которой мне так знакомы и любы по Вашему «Детству». Роковая беда именно в том, что здесь в данный момент нет многих самых нужных людей, и благодаря этому отсутствию могут произойти дела непоправимые.

Простите бессвязность моего писания. Однако я не в состоянии придать ему ту толковость, которой ни во мне, ни вокруг меня нигде нет. Можно ли ожидать толоковость от людей, видящих, как гибнет все, во что они верили. Гибнет Петербург. Заговор против Петербурга близится к осуществлению. Заговор против мозга России!

Душевно преданный Вам Александр Бенуа.

 

Пятница, 3 мая 1918 г.

Сегодня написал письмо Луначарскому:

Снова должен писать Вам, так как едва ли удалось бы поговорить нам без свидетелей и высказаться той свободой и полнотой, с которыми я считаю это нужно сделать.

На сей раз я уже не смотрю в лес, а прямо ухожу в него. За этот год при всяких режимах я достаточно проверил свою органическую неспособность служить и быть тем не менее впряженным в государственную колесницу. Хоть я и  ощущаю это, я все же думаю, что имею право судить о том, что творится в жизни неведомой для меня бюрократии, если не с партийной и не с политической, то хотя бы просто с человеческой точки зрения. Я рассчитывал до этого года быть вдали от государственной машины. Не забыл и престольную Москву и поэтому обращаюсь к вам не как к министру, а как к частному лицу, как к человеку, которому, мне кажется, полезно иногда взглянуть со стороны на то, что делается вашим именем уже в порядочном официальном смысле.

Анатолий Васильевич, Вы знаете, что я не социалист и в социализм не верю, но Вы помните, что все же я в социализме видел выявление многих благородных человеческих убеждений и поэтому не могу отказать ему в своем сочувствии этой утопии, но по своему исходному чувству неприятна прекрасной утопии, часть которой должна развиваться согласно закону, что все прежнее имеет глубокие корни в человечестве и должно расцвести в силу органической необходимости. Но то, что творится сейчас опрокидывает такое предвидение и, напротив, отравляет тех, кто видит в социализме добро и ободряет тех, кто видит в социализме пришествие Хама. Внушительная природа социализма оказывается не прекрасной, а чудовищной, не человеческой, а дьявольской. Социализм оказывается даже не подлинным христианством, а каким-то его антиподом, учением величайшего зла, величайшей несправедливости, величайшего попрания личности, в сравнении с которым все прочее зло, бедствия, все былые несправедливости и попрания – явились попранием чуть ли не всего на земле. И по прежнему хочется думать, что под этим «чудовищным недоразумением» - главная беда та, что ведет к духовной гибели. Между тем только это я имею в виду и видя вижу. В потоках слов, которые все еще извергаются, ни одного слова настоящего государственного, разумеется, понимания свободы и уважения личности или хотя бы здравого восприятия деятельности и ее насущных интересов.

А если переходить к отдельным случаям, фактам, то просто становится непонятным, как могли люди до такой степени обезуметь, так скоро потерять все достижения культуры (самое ценное в культуре – это быт, это основы нашего существования, это общественно–жизненные инстинкты, выработанные бесконечным, веками созданным опытом), как могло случиться, что на все еще огромном пространстве российского государства царят те порядки и убогое провинциальное дилетантство, живет узкое успокоение, в сравнении с которым даже эпоха Николая II представляется царством мудрости и благопорядка. И Вы, Анатолий Васильевич, человек подлинной культуры, можете это терпеть, можете скреплять своим именем ужасы, нет хуже, нелепости и мерзости, которые творятся дилетантами от социализма, людьми, не таящими в себе ничего кроме личностных счетов, личного озлобления и плохо переваренных брошюр. Я Вам не друг и не товарищ, но в наших нынешних беседах, которые я имел с Вами, мне чудилось, что Вы человек, обладающий при очень широком уме добрым сердцем и искренним желанием делать добро. И поэтому я готов был Вам помогать в Вашей первой задаче и советом и тем, что я на это способен, другом.

Жизненные обстоятельства отстранили меня от дела, не дали Вам досуга хоть раз и во время выслушать мой далекие от суетных забот голос и сейчас все осложнилось так, что я только могу желать уйти подальше, не видеть больше расплясавшуюся стихию глупости и пошлости.. Но, уходя, я взываю к Вам все еще в убеждении, что Вы, умный и добрый, что Вами многое понимается и что Вам, наконец, не безразлично.

Тут еще играет огромную роль вера. Вы верите. Я не хочу думать, чтобы Вы верили во все, чему учит максимальный социализм, но Вы верите в самую его стихию, в путь, в цель (больше делая вид, что верите в определенные сроки). Я же не верю в социализм, в самую его идею, лежащую в основе его. И не могу я верить в него, потому что я человек религиозный и не способен отрешиться от того, что недвусмысленно твердит мой отлично знакомый всякому религиозному сознанию голос. Твердит же моя совесть, как об основном человеческом законе – о свободе. Я и Христа принес, потому что я пропитался им. Разумеется, я отчасти плохой христианин в смысле исполнения законов христовой веры (это уже другой вопрос – это распущенность безобразия), но все же я принадлежность к Христу имею потому, что он учил о проявлении личной свободы и царстве Божьем, доступном для всякого, кто поверит, кого коснется благодать.

При этом я еще очень проникся истинностью слов: «Богу - божье и кесарю -кесарево!» И вот если кесарево меня и волнует и возбуждает, то все же оно не притягивает, оставляя меня чуждым. «Кесарево» - есть неприемлемое и при всяком строе – принуждение, гнет, власть (вся власть от Бога – это тоже истина), но еще не значит, что одна власть лучше другой (одинаково необходима и одинаково угнетающая).

Я же хочу свободы, вижу только в свободе, в свободном долге истинно человеческое. Напротив, социализм есть отрицание свободы личности, есть самое странное их лукавство при воплощении государством, цезаризма, принуждения.

И все же я приветствую то самое, во что Вы верите. Именно для моего сознания это «подобие христианства» должно послужить вящему выявлению христианской идеи, ох, трудно найти подлинный подход к основным тайнам жизни. Однако, как раз все, что сейчас творится,  облегченный этот подход, «оголяет правду», проливает свет в самые глухие душевные тайники. Я и не страшусь того, что делается, но понятно я бы противоречил себе, если бы принимал в нем прямое участие.

Я готов помочь в частных случаях, там, где это могу сделать без слишком большого насилия над собой (насилие всегда будет – таков удел нашего существования). Но я не могу себя превратить в слугу принципа, который я не признаю и не могу признать. Я и предшествующий строй не признавал, не признаю и не один из существующих или бывших строев. Именно потому, что я художник, я знаю слишком хорошо цену личной свободы, я влюблен в свободу. Не даром Платон предлагал таких «негодных людей», как поэтов и художников изгонять из государства и по своему был вполне логичен.

Итак, дорогой Анатолий Васильевич, да послужит Вам эта моя исповедь к выяснению моей позиции. Повторяю, не принуждайте меня, никогда не служившего, стать «чиновником от социализма», дайте мне исполнять и впредь свое назначение – быть вольной птицей. Ей Богу, нас не так много, чтобы опасаться, как бы наша деятельность не внесла дисгармонию в идеально налаженный механизм строя.

Остаюсь преданный Вам Александр Бенуа.»

 

Суббота, 4 мая 1918 г.

Сегодня наконец, отправляю письмо Горькому.

Дорогой Алексей Максимович!

Письмо с аналогичным содержанием (и лишь в несколько иной редакции) я собирался послать Вам в Крым, но не послал, так как узнал, что могу побеседовать с Вами лично, но я все же прибегаю к письменной форме, ибо она позволяет более толково высказать некоторые вещи.

 Вы от Гржебина уже знаете, что я вышел из «Новой жизни». Последним и решающим побуждением может явиться упадок моего духа или малодушие моих друзей. Я долгое время сопротивлялся убеждениям друзей, настаивавшим на том, чтобы я ушел из «большевистского органа», чуть ли не с первого дня моего в нем выступления, но после того доброжелатели избрали более хитрый способ. Я вынужден был уступить, не будучи в силах противостоять столь незаслуженной одиозности «Новой жизни» (которую считаю наиболее приличной газетой). Я бы все равно не мог оставаться в ней просто потому, что я сам себя стал чувствовать в ней чужим и лишним. Ведь я «органически аполитичен» и ни в какие политические системы не верую. Между тем «Новая жизнь» - есть орган по преимуществу политический и партийный.

В дни весны русской революции это мое расхождение с общим направлением «Новой жизни» представлялось не столько важным. Для меня мир делился на людей, бескорыстно ищущих доброй жизни, и людей, эгоистических заинтересованными в захвате и сохранении всяких жизненных благ. Сердце мое было с первыми, против вторых. Я пошел к Вам, считая, что я буду с людьми, свободно заступающими за правду и лично совершенно не такие люди оказались среди сотрудников «Новой жизни» и Вы первый тут. В общем, одиозные черты определились и я увидел, что это все не так и сейчас уже ясно, что картина изменилась до неузнаваемости, что мера злобы, ненависть, мести не во имя общего блага, а во имя торжества своей партии, своего класса, и «Новая жизнь» отнюдь не представляет исключения в этом смысле, но обнаруживает как  раз тот самый «Дух войны», в котором я усматриваю величайшую мерзость запустения, соблазнило меня вступить в «Новую жизнь», главным образом, возможность высказаться по вопросу о мире. Напротив, с социализмом я не имею ничего общего, да и никогда и не интересовался им, считая его религией весьма почтенной, но лишенной того, без чего трудно быть религией Бога. Я и не к социалистам шел, а шел к людям, желающим водворить мир. При этом меня вовсе не беспокоил вопрос, будет ли этот мир «демократическим или нет», просто потому что всякий мир «демократичен», ибо снимает тяготы и нужду, лежащую наиболее удручающим бременем именно на трудовых массах. Для меня мир был бы благословен, откуда бы он ни шел и во имя чего он  не был бы заключен.

На самом деле, важный вопрос о мире получил теперь значение чисто военно-партийное. Он, о горе, приобрел значение какого-то яблока раздора (это мир-то!) и неужели сознание, что в этом смысле «Новая жизнь» не менее повинна, нежели другие газеты, ибо она стала пользоваться принятием мира для целей своей партийной тактики, а по существу ее столбцы заполнились «духом распри». Уже с средины мая я понял, что я не в праве вносить диссонанс своего абсолютного миролюбия в хоре воинствующих за своих богов и за свою партию людей. Постепенно я убеждался, что по долгу перед самим собой мне необходимо их покинуть. Помянутый натиск друзей нашел уже это решение вполне созревшим, вполне готовую почву и в сущности только осложнил дело. Назревание шло само собой.

Вы скажете, что я мог бы эти самые мысли высказать в газете или еще, что я мог бы вовсе не касаться политических тем. Но относительно последнего я прямо скажу: меня ничего кроме политики (или вернее «философского отношения к действительности») не интересует. А что касается того, чтобы об этом писать, то даже при разрешении редакции, у меня не хватило бы теперь на подобный подвиг духа. Если бы еще я себя не чувствовал таким одиноким! Но именно сознание одинокости обуславливает во мне ощущение полной беспомощности. Что я прав, в этом я не сомневаюсь, но чтобы эту позицию выразить достойным образом на это требуются иные силы, нежели те, которыми я располагаю. Больно тяжел камень!

Если бы Вы еще были со мной в момент, когда во мне усилился процесс упадка духа, вероятно, Вы вздумали бы вызвать во мне новый приток упования и веры в себя. Но, в сущности, мне думается, что это было к лучшему, что Вас здесь не оказалось. Ваше воздействие привело бы только к временному ободрению и к тому, что я углубил бы те внутренние недомогания, которыми я болен.

Так в самых общих словах, кончая письмо, я не хочу от Вас скрыть что мне было бы бесконечно больно разойтись с Вами лично по мотиву чисто общественного характера. Больше всего меня мучило бы сознание, что Вы меня не поняли и что Вы неверно оценили мой поступок. Однако я надеюсь, что Ваше сердце, которое мне знакомо по Вашим книгам, не допустит неверной оценки моего поступка. Мне было бы тяжело потерять с Вами связь и потому, что именно в Вас я продолжаю видеть того человека, который еще может сказать отделяется от всякой партийной суеты, от всей «общественной военщины», выражая подлинные абсолютные слова любви. Вы, я в этом убежден, обладаете силой убедить и призвать вернуть гибнущих во взаимной ненависти одичавших людей к миру, к дружной общей (непременно общей), а не разбитой по классам работе. Именно Вы в качестве чистого художника (а не политического деятеля) можете оказаться истинным целителем погибающего и одичавшего в ненависти человечества. А мы с Вами (наверное, каждый по своему) любим это человечество больше, чем все расходившиеся болтуны и обезумевшие в страхе обыватели.

Всегда готов Вас видеть, дорогой Алексей Максимович, но сам свидания не прошу, ибо не знаю, как Вы отнесетесь к моей «отставке». Во всяком случае, знайте, что душевно я с Вам, Александр Бенуа.