Дневник. 1917—1919

Год издания: 2016

Кол-во страниц: 816

Переплёт: Твердый

ISBN: 978-5-8159-1394-3

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Дневники

Тираж закончен
Теги:

Генерал-лейтенант Будберг, военный министр адмирала Колчака, стал свидетелем одного из самых драматичных событий послереволюционной России – крушения Белой идеи в Сибири и на Дальнем Востоке. Чехарда правительств, круговерть назначений, засилье авантюристов, атаманщина и разложение армии, равно как и храбрость, самопожертвование, беззаветное служение во имя Отечества, – ничто не укрылось от его цепкого взгляда и беспощадного пера.

Публикуемый дневник Будберга охватывает период с 7 октября 1917 года (по старому стилю) по 31 октября 1919-го; при этом для публикации в «Архиве русской революции» барон дополнял текст своих поденных записей более поздними воспоминаниями и размышлениями.

 

Текст публикуется по первому  изданию:

Дневник

Барона А.Будберга

«Архив русской революции»

Издание И.В.Гессена

Тт. 12—15

Берлин, 1923—1924

 

 

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание
1917 год................................................................ 5
1918 год.............................................................140
1919 год.............................................................337
Именной указатель...........................................803

Почитать Развернуть Свернуть

1917 год

 

7 октября[1]. Ездил в штаб армии на освидетельствование для того, чтобы получить право на причисление к Александровскому комитету о раненых; последствия двух тяжелых контузий дают себя знать всё сильнее и сильнее; надо подумывать о будущем, так как дальше служить уже немыслимо, и вопрос об обеспечении оставшейся жизни делается сейчас страшно серьезным. По дороге, как всегда, масса расхлёстанных солдат. При освидетельствовании нашли волосную трещину черепа — воспоминание о той немецкой шестидюймовой бомбе, с которой пришлось познакомиться на позиции первой батареи около фольварка[2] Леоново; признали право причисления к третьему классу о раненых, а временно даже ко второму. Сейчас все мои мечты сводятся к тому, чтобы попасть в члены Военного совета; думаю, что имею на это право и принесу туда очень солидный военный опыт, и строевой, и административный и военного, и мирного времени.

Здесь, на фронте, я, как и множество нас, начальников, совершенно бесполезен, и это-то больше всего меня терзает и расстраивает; работа всегда меня удовлетворяла только тогда, когда приходилось видеть, чувствовать или сознавать, что она приносила полезные результаты, а не была простым толчением воды в ступе; сейчас же все мы, несчастные уговаривающие разных рангов, продолжающие судорожную работу и пытающиеся что-то спасти и что-то предотвратить, напоминаем каких-то фанатиков, которые своими телами хотят остановить сорвавшуюся огромную колесницу, летящую с крутого откоса в глубокую пропасть; мы судорожно цепляемся за что-то, молим о каком-то чуде, но большинство понимает, что спасения уже нет; армия, у которой выбили ее душу — дисциплину, давно уже перестала существовать; осталась одна видимость, полная уже внутри такого гноя и разложения, что только одно великое чудо могло бы нас спасти; ну а чудеса встречаются только в преданиях да в книжках, а в реальной действительности царят непреложные законы природы; раз нет средства для остановки начавшегося разложения, будь то физическое или нравственное, значит, крышка! И весь вопрос только в температуре и сырости, которые могут задержать или ускорить разложение; сейчас температура лезет вверх не по дням, а по минутам, и трупные пятна расползаются всё гуще и гуще.

В Двинске узнал от одного из офицеров оперативного отдела штаба армии о том, что штаб главнокомандующего фронтом разрабатывает какой-то проект о новом наступлении. Это при теперешнем-то настроении наших товарищей, думающих только о безопасности своей шкуры и о том, как бы побольше сорвать с казны! И при теперешней непролазной грязи, сделавшей почти невозможным дальнейший подвоз дневного продовольствия, и при современном состоянии лошадей, которые дохнут как мухи! Ведь со всем этим не справиться никакими завываниями советов и комитетов, никакими митингами и резолюциями.

Уже июньское наступление достаточно ярко показало, что по боевой части мы безнадежно больны и что никакие наступления для нас уже немыслимы; немцы с искусством Мефистофеля использовали свое знание современной русской души и при помощи ленинской компании вспрыснули нам яд, растворивший последние жалкие корочки, в которых еще наружно держалась русская армия; уничтожение дисциплины, проклятый принцип «постольку-поскольку» и пораженческая пропаганда обратила нас в опасные для всякого порядка вооруженные толпы, которые пойдут за тем, кто посулит им побольше вкусного и давно уже вожделеемого, побольше прав и наслаждений при минимуме обязанностей, работы и неприятностей. Тот же, кто только заикнется о бое, с коим связаны такие жупелы, как усиленные работы и возможность страданий, ран и смерти, будет самым ненавистным врагом. Ну а с врагами, несмотря на их положение, уже перестали считаться. Сейчас брошенный на фронт лозунг «Долой войну!» привлек к себе сердца и симпатии всех шкурятников (а их, с приходом последних укомплектований, у нас стало больше 80 %) и сорвал последние удерживающие крепи с тех, у которых шкурятнические побуждения сдерживались когда-то дисциплиной, боязнью суда и расстрела, а отчасти старой рутиной повиновения и обрывками втолканного когда-то сознания обязанности защищать родину. Немцы, видимо, хорошо звали, какими подпорками внутри держится грандиозное снаружи здание русской военной мощи; они знали, насколько уже подгнили эти подпорки и какой смертельный удар был нанесен им всеми этими господами Гучковыми и Керенскими, с великой развязностью и самомнением проделавшими над русской армией свои дилетантские эксперименты; немцы нашли зловещее средство повалить всё это окончательно и сделать это русскими же руками под руководством подготовленных квазирусских инструкторов; для этого против нас и было пущено то средство, которое оказалось гибельнее всяких цианистых ядовитых газов — пораженческая пропаганда и большевизм.

Я плохо знаю теперешнее состояние Германии, но мне кажется, что немцы должны были быть очень уверены в патриотизме и разуме своего народа и в его иммунитете от выбрасываемой на нашу гибель заразы, когда решались на такое исключительное средство, видимо, последнее, что у них оставалось, чтобы вывести из строя своего наиболее опасного по естественным ресурсам врага. Еще в 1905 году юмористический журнал князя Волконского «Плювиум» доказывал, что наиболее распространенной в России партией являлись С.С. (сукины сыны) с девизом «Поменьше работы, побольше денег». Теперь этот девиз пущен в самое широкое обращение и перевернул всё вверх тормашками, ибо, неперевариваемый и в мирное время, он во время войны, да еще такой, как настоящая, хуже самой смерти. Он нас быстро и бесповоротно слопал, ибо не было у нас против него противоядий: здорового, сердцем и головой рожденного патриотизма, разума и просвещения народных масс и дельных и прозорливых политических вождей; не было и необходимых при такой заразе дезинфекционных и асептических средств: силы и железа власти.

Июньско-июльские опыты главковерха[3] из адвокатов помогли немцам не меньше, чем Ленин со «товарищи»; шкурников силой погнали на бойню и реально показали всю колючую сторону войны и все ее ужасы; шкурники воочию увидали, что может случиться с их шкурой, если слушаться самого даже наидемократичнейшего и сладкоглаголивого начальства; они поняли, что при таких наступательных неприятностях можно и шкуру продырявить, и не получить своей доли в сладких приобретениях российской революции, каковых они с большим нетерпением и не меньшей жадностью ожидали.

Товарищ Керенский вообразил, что армии можно поднять на подвиг истерическими визгами и навинчиванием толпы пустопорожними резолюциями; он так привык к словесным победам над слабыми головами русских судей, над настроением публики больших политических процессов путем многоглаголания и сбивания всмятку мозгов у слушающих, что считал, что эти методы применимы и при воздействии на те вооруженные толпы-массы, которые именовались армией. Штатский главковерх, вероятно, искренно и убежденно думал, что обладает такой силой глагола, которая способна произвести тот же, как и на митингах и словопрениях, эффект в применении к тому Великому Ужасу, который именуется войной, да еще и в современном ее воплощении, с ее невероятно грандиозными и цепенящими даже и не робкие души средствами истребления и великого душевного потрясения. Я до сих пор помню тех сошедших с ума солдат-немцев, которых мы взяли в плен после 48-часового обстрела немецких окопов; а ведь у нас был только 6-дюймовый калибр. Я помню присланные нам выписки из дневника убитого при обратном взятии Вердена немецкого капитана, отметившего, что расположение его соседа уже седьмой день обстреливается не прекращающимся ни на минуту огнем 28-сантиметровых орудий и что почти все защитники этого участка сошли с ума.

Быть может, в окопах мы еще как-нибудь отсидимся, но мечтать сейчас о наступлении могут только совершенно безумные люди. Четыре месяца тому назад моя 70-я дивизия была еще способна на порыв и на наступление, а теперь нельзя об этом и заикнуться; о таких же отбросах, как 120-я и 121-я дивизии, и говорить нечего. Малейший разговор даже о подготовке к каким-нибудь наступательным действиям сразу швырнет войска в руки тех, которые им говорят, что продолжение войны нужно начальству, чтобы получать побольше денег и побольше наград, и сделает нас для наших солдат врагом бесконечно более опасным и ненавистным, чем сидящие в окопах немцы; последние очень умело бубнят в ежедневно нам бросаемых «Товарищах» и «Русских вестниках», что они друзья русского народа и совершенно не хотят с ним воевать; если же нет мира, то вся задержка только в русском начальстве и в русских офицерах.

Неужели же Псков не знает и не понимает всего этого, особенно после уже бывшего печального опыта июньского наступления, которое самым кричащим образом доказало, что даже тогда, при несравненно более разумном настроении частей фронта, они оказались неспособными даже на небольшой порыв, необходимый для того, чтобы наступлением пехоты закрепить результаты, добытые двухдневной и очень продуктивной работой огромной артиллерии, в небывалых еще здесь, на фронте, размерах. И это было четыре месяца тому назад, состояние частей было бесконечно лучше, стояла чудная летняя погода, дороги были в отличном состоянии, в порядке были и лошади. Теперь три недели сплошных дождей обратили дороги Двинского района в непролазные топи (сегодня по дороге в Двинск, на главной магистрали, я видел несколько парных экипажей, затонувших в грязи и так и брошенных; выпряженные лошади отдыхали на ближайших пригорках). Весь конский состав от тяжелой работы и плохого подвоза фуража, а также от «революционной» халатности товарищей доведен до отчаянного состояния; обозные и парковые смотрят только за теми лошадьми, которых они решили взять с собой при ожидаемом ими конце войны домой (это они считают своим законным, не подлежащим никакому оспариванию правом).

Все эти условия относят все мечты о наступлении в разряд совершенно несбыточных и в то же время очень опасных утопий, в которых нам очень легко «утонуть». Но наши Ставки и главкоштабы живут на луне, в полном забвении действительности, с местом и временем не считаются, войск, их состояния и условий их жизни и службы совершенно не знают; очевидно, что при такой обстановке возможны идиотизмы и нелепости всякого сорта или калибра.

Какие-либо возражения или убеждения тут бессильны; в этом отношении революция ничего не изменила, и главкоштабы по-прежнему гордо восседают на старых тронах, окруженные атмосферой беспрекословного послушания и воспрещения «сметь свое суждение иметь». Мы обязаны по-рабски всё принимать; нам только приказывают и приказывают к исполнению то, что сами приказывающие осуществить не в состоянии, причем они не могут не знать, что войска этих распоряжений все равно не выполнят и что ни комитеты, ни начальники не располагают уже теперь средствами для того, чтобы заставить неповинующиеся части выполнить отдаваемые им приказания. И ведь чем дальше, тем хуже, ибо по той дорожке, по которой мы катимся вниз, уже нет возврата.

Получается идиотская, невыразимо мрачная и бесконечно опасная нелепица; мы продолжаем думать или притворяться, что представляем из себя еще что-то в то время, когда мы уже ничто и бесповоротно ничто, или во всяком случае очень близки к этому пределу. Уже поздно; поздно и позорно становиться теперь в грозные позы и греметь громами, более смешными и бутафорскими, чем громы Калхаса; никто уже не верит в поверженных и развенчанных богов и в их силу, никто уже не боится их громов; а если и продолжают иногда еще слушаться, то это «последние тучки рассеянной бури».

Всё же хочется думать, а временами даже и верится, что, несмотря на всю мрачность нашего положения, не всё еще окончательно потеряно и что, приняв немедленно самые исключительные и не останавливающиеся ни перед какими экстравагантностями меры, можно было бы продолжать вести оборонительную войну. Эти меры — отказ от наступления, переход на добровольную службу за большое вознаграждение, а главное — прекращение той подозрительности, с которой относятся к нам, строевым начальникам, правительство и разные комитеты, особенно после корниловской истории[4]. Все мы, сидящие на самом фронте, у самого солдата, бесконечно далеки от тех заоблачных фантазий, от которых пухла голова ставочных восстановителей, и в этом отношении нас бояться нечего, а нам надо поверить и нам помочь; как бы ни были мы далеки от согласия с тем, что установилось сейчас на Руси, но мы думаем только о фронте, о возможности продолжать войну и победить врага; потом мы уйдем или будем, может быть, бороться против того, чего не сможем признать, но сейчас, для данного порядка вещей, нет никого более ему лояльного, чем огромное количество строевого командного состава.

Бояться нас глупо; подозревать в желании взорвать существующий порядок — нелепо; ведь это так ярко доказано нами и в марте, и в августе, когда чувство ответственности за фронт властно заглушило в нас всё остальное.

Но для спасения вверху нужны иные лица, иные решения, иные методы, а им, видимо, уже не бывать. В тылу опустошительным пожаром разливается пораженческая волна; немецкий яд проникает всё глубже. Всё чаще и чаще — случаи решительного отказа частей идти на смену стоящих в окопах; отказаться в открытую еще зазрят последние, еще не рассосавшиеся остатки старой совести, и поэтому выдумывают самые пестрые, подчас невероятно нелепые причины своего отказа; члены армейского комитета носятся как угорелые, уговаривая, усовещивая, убеждая и иногда даже грозя, и с великими усилиями вытаскивают упирающихся на фронт. За полдня, что я провел сегодня в Двинске в штабе армии и в армейском комитете, было получено три донесения об отказе частей идти на смену, причем в 19-м корпусе один из полков 38-й дивизии заявил, что он вообще больше в окопы не пойдет.

Во всех резервах идет сейчас бесконечное митингование с выносом резолюций, требующих «мира во что бы то ни стало»; старые разумные комитеты уже развалились, и вожаками частей и комитетов сделались оратели из последнеприбывших маршевых рот, отборные экземпляры шкурников, умело замазывающие разными выкриками и революционной макулатурой истинные основания своей нехитрой идеологии: во что бы то ни стало спасти от гибели и неприятностей свою шкуру и, пользуясь благоприятной обстановкой, получить максимум плюсов и минимум минусов.

Все мы, начальники, — бессильные и жалкие манекены, шестеренки разрушенной машины, продолжающие еще вертеться, но уже неспособные повернуть своими зубцами когда-то послушные нам валы и валики. Ужас отдачи приказа без уверенности, а часто и без малейшей надежды на его исполнение, кошмаром повис над русской армией и ее страстотерпцами-начальниками и зловещей тучей закрыл последние просветы голубого неба надежды. Штатские господа, быть может, и очень искренние, взявшие в свои руки судьбы России и ее армий, неумолимо гонят нас к роковому концу.

Что могу сделать я, номинальный начальник, всеми подозреваемый, связанный по рукам разными революционными и якобы демократическими лозунгами и нелепостями, рожденными петроградскими шкурниками так называемых медовых дней революции; никому нет дела до того, что все эти явные или замаскированные пораженческие и антимилитаристические лозунги недопустимы во время такой страшной войны; но их бросили массам, и они стали им дороги, и в них массы увидели свое счастье, избавление от многих великих и страшных зол, и удовлетворение многих вожделений — жадных, давно лелеянных, всегда далеких и недоступных и вдруг сразу сделавшихся и близкими, и доступными. Горе тому, кто покусится или даже будет только заподозрен в покушении на целость и сохранность всех животных благ, принесенных этими лозунгами и сопровождавшим их общим развалом. И все эти лозунги и патентованные непогрешимости направлены против войны, против дисциплины, против обязанностей и всякого принуждения. Как же начальники могут существовать при такой обстановке, те самые начальники, от которых смысл их бытия требует как раз обратного, то есть напряженного ведения войны, поддержания строгой дисциплины, надзора за добросовестным исполнением всех обязанностей и применения самых суровых и доходящих до смертной казни принуждений. Я уже не раз говорил об этом председателю нашего армискома[5], но он уверяет, что всё пройдет и что вскоре должен появиться в армии новый здоровый революционный дух и новая революционная дисциплина. Это у наших-то — «товарищей»!

Верхи требуют от нас решительных мер и поднятия дисциплины, а рядом терроризированные вооруженными толпами суды оправдывают вдохновителя и руководителя бунта лейб-гренадера штабс-капитана Дзевалтовского и его товарищей — героев тарнопольского погрома и тарнопольского позора.

В тылу начался грабеж уходящими с фронта дезертирами товарных поездов с продовольствием, идущим в армии; получено распоряжение армискома отправить в тыл вооруженные конвои для сопровождения наших поездов; дезертирство разливается повсюду; только у меня еще держатся 18-я и 70-я дивизии, в которых если и есть дезертиры, то только из недавно пришедших пополнений самого гнусного состава, и без того растерявших в пути от 50 до 90 %.

Расстройство подвоза грозит самыми неприятными последствиями, так как теперь не 1915 год и «товарищи» не примирятся с теми недостатками в довольствии, которые так молчаливо и терпеливо переносили «солдаты». Мрачно, тяжело и безнадежно; продолжаю наружно бодриться, бурно работаю и тащу за собой других, глубоко запрятывая от подчиненных то, что сидит в голове и грызет сердце, так как не имею права никого заражать своим пессимизмом.

Кошмарно работать, не веря уже в успех и не имея надежд на будущее; сколько работы, энергии и нервов я вложил в подготовку и исполнение июньского наступления, а чем всё это кончилось! Все успехи 70-й дивизии были уничтожены трусостью и развалом соседей.

Ничего не понимаю в поведении союзников; говорил по этому поводу в штабе армии, но и там ничего не знают. Неужели же союзников не тревожит то, что с нами происходит? Не знать они не могут, ибо весь фронт набит тысячами их представителей, долженствующих видеть и понимать, что делается сейчас с русской армией и чем всё это может для них кончиться. Неужели они не видят, на какие подводные камни несется русский корабль под руководством присланных из Германии лоцманов и их вольных и невольных, явных и тайных помощников, сотрудников и приспешников.

Ведь союзники должны понимать, что то, что у нас происходит, постепенно выводит нас из игры и снимает нас с боевых счетов; должны же они наконец понимать, что Россия гниет, а историческое и социальное гниение также опасно и заразительно, как и всякий гнойный процесс. Сейчас нам нужны во что бы то ни стало иностранные ледники для понижения температуры и остановки гнилостного процесса. Несколько хороших дивизий, вовремя нам присланных, явились бы теми крепями, которые остановили бы происходящее крушение русской военной храмины, особенно если это были бы американские войска, по сущности своей безопасные от каких-либо реакционных подозрений. Они дали бы устойчивость фронту и явились бы нравственной, а когда понадобилось бы, то и материальной поддержкой того правительства и той военной власти, которые, не будучи одурманенными туманами революционной белиберды, понимали, что демократия, реформы и отказ от старой скверны — это одно, а общий развал, гной и самые грозные перспективы для всего будущего России — это нечто совсем иное, порядка уже анархично-разбойничьего, а никак не революционного.

Комитеты болтают и резолируют; лучшие из них пытаются что-то делать. Российское пустобрехство расцвело вовсю; один из полковых комитетов вынес резолюцию не ходить на занятия, так как от этого портится обувь; в другом тоже потребовали отмены занятий, но уже по другой причине, ссылаясь на то, чтобы воины не уставали и сохраняли всегда свежие силы на случай внезапного нападения неприятеля; дивизионные комитеты не осмелились сами отменить эти постановления и передали их в корпусный комитет; последний их отменил, но ведь никто с его решением не станет считаться, предпочитая занятиям игру в 66[6].

Разложение распространилось и на державшуюся так долго в полном порядке 70-ю дивизию, которую подсек перевод ее за Двинск; она впервые попросила пока отсрочить заступление ее в окопы на смену 18-й дивизии, измыслив в качестве предлога необходимость переизбрать все комитеты. Красная черта всех постановлений — это отмена каких-либо обязанностей при соответственном оправдательном или объяснительном соусе только что указанных рецептов.

Всё более и более углубляюсь в свое убеждение, родившееся у меня впервые в мае, что единственная лазейка из создавшейся разрухи — это немедленный, как говорят, в пожарном порядке, переход к добровольческой армии и разрешение всем не желающим воевать вернуться домой. Все не уйдут, а если бы ушли, то это было бы ярким показателем того, что дальнейшее продолжение войны невозможно. А то, что уйдут не все, показал опрос, произведенный недавно дивизионными комитетами 18-й и 70-й дивизий, причем готовность остаться заявили в первой около 1000 человек, а во второй — около 1400; в 120-й и 121-й дивизиях не опрашивали, ибо там наверно все захотят домой, и я был бы счастлив, если бы судьба меня избавила от этих навозных куч, составленных из собранных отовсюду отбросов, обильно залитых самым большевистским жидким удобрением; 120-я дивизия уже и так выделила в «батальон смерти» всё, что в ней было порядочного, и этот батальон несет всякую службу в десять раз эффективнее всей дивизии.

Лучше иметь 4000 отборных людей, чем 40 000 отборной шкурятины; нужно только установить, чтобы оставшиеся на фронте получали двойное натуральное довольствие плюс всё причитающееся на полный штатный состав части денежное. Я говорил по этому поводу с двумя командармами и двумя главкосевами[7], писал в Главное управление Генерального штаба, но всюду мое предложение сочли чересчур экстравагантным; последнее время эта мысль получила широкое между строевыми начальниками распространение, но, как говорят, против нее стоят все комитеты и все петроградские ЦИКи; считается, что останутся только самые реакционные элементы, которые и повернут всё направо кругом.

У Ревеля совсем плохо; по-видимому, архипелаг островов потерян[8]; из сообщаемых оттуда сведений неизвестна судьба наших судов.

8 октября. Ночью получил чрезвычайно неприятное донесение начальника 70-й дивизии, что 277-й Переяславский полк отказался идти из резерва на смену частей 18-й дивизии; таким образом завершился весь цикл разложения корпуса и перестала существовать как настоящая боевая единица еще одна часть несчастной русской армии; очевидно, порядок в дивизии доживал свои последние остатки, и стояние в резерве за Двинском и вся гнилая атмосфера Двинского района ее доконали. Как ни умолял штарм[9] не трогать дивизию, Двинск настоял на своем, и вот каковы результаты; если бы мне разрешили сделать по-моему, то есть поставить все три дивизии в линию и установить такой порядок смены, чтобы по одному полку от дивизии стояло в окопах, а остальные в резервах разной очереди, то я уверен, что дивизии не только бы не разложились, а получилась бы даже возможность попробовать начать их втягивать понемногу в службу и порядок, и тогда всё зависело бы только от того, не развалятся ли соседи и не вспыхнет ли сразу весь тыл. С таким порядком смены согласились даже большевистские комитеты 120-й дивизии, но всё пошло насмарку благодаря упрямству штаба армии, или, вернее, начальника штаба генерала Свечина, измыслившего какую-то невероятно сложную операцию-маневр на случай наступления немцев севернее Двинска и вытащившего туда части моего корпуса в армейский резерв.

В вынесенной Переяславским полком резолюции причиной отказа идти на смену частей, стоящих уже месяц в окопах, выставляются отсутствие полных комплектов теплой одежды и требование немедленно заключить мир. Очень характерна смесь этих требований: первое пущено для увлечения инертных масс и как упрек незаботливому начальству, а второе сейчас является разливающимся по всему фронту лозунгом.

И в такое время главкоштабные младенцы мечтают о каких-то наступлениях и стратегических маневрах «с внутренними осями захождения» и «вливанием кавалерийских масс в произведенные прорывы фронта».

Прочитали бы лучше помещаемый ежедневно в «Русском слове» отдел телеграфных сообщений со всех концов России, очень красочно передающих, что там делается. Картина потрясающая, но заставляет ли она «бдеть наших консулов»? Имеется там же донесение комиссара с Южного фронта о том, что какой-то корпус прошел через Сорокский уезд и оставил за собою пустыню: всё разграблено, всё жилое сожжено, женщины изнасилованы; по данным армейского комитета, эти сведения составляют только часть донесения комиссара об отводе в резерв 2-го гвардейского корпуса, проделавшего такую операцию не в одном, а в одиннадцати уездах, где, на несчастье, всюду были местные запасы вина.

Неужели же нам суждено дойти до средневекового: Morte nihil melius, vita nihil pejus[10]! Вот когда показались спелые плоды «бескровной» русской революции.

Газеты принесли нам манифесты cтокгольмского сборища и наших советов по части окончания войны; какое надругание над Россией! Все заботы сводятся главным образом к тому, чтобы не пострадали интересы Германии. Монархические Меттернихи, Нессельроды и К° через сто лет обрели достойных, хотя и революционных преемников по части утопления русских интересов; это у нас должно быть в крови с тех пор, как после Петра нас немецкая нянька по темечку ушибла. Давно Россия не читала таких откровенных и циничных документов; авторам стесняться нечего, так как по части этических задержек они химически чисты, что при надлежащей оплате золотым эквивалентом их старательности снимает с них всякую удержь. Кухари германского происхождения или германской подготовки работают умело, поднося всё гибельное и смертельное для России под искусно приготовленными соусами мира, покоя и освобождения от неприятных тягот и обязанностей.

Железные дороги фронта опять затрещали под напором масс отпускных и вовсе уволенных от службы, стихийно стремящихся домой; в перегруженных до отказа вагонах ломаются рессоры, проваливаются полы; происходит масса несчастий, но на такие пустяки перестали обращать внимание. Никакая власть уже не в силах остановить этот двигающийся на восток ураган. А еще недавно это было возможно, но надо было сразу же, ни перед чем не останавливаясь, установить железный порядок на станциях главных посадок, наказывая всех неповинующихся отставлением от посадок и поощряя всячески спокойных и слушающихся; затем надо хоть теперь осуществить тот проект, который я, начиная с 1916 года, несколько раз предлагал Главному управлению Генерального штаба и который состоял в том, чтобы двигать отпускных солдат особыми маршрутными поездами, снабженными обязательно вагонами-кухнями, кормящими солдат только своего эшелона; от такого поезда не отстал бы ни один солдат; солдаты бы не разносили станции и станционные поселки в поисках продовольствия; главное же — правильность движения дала бы массам полную уверенность в том, что дело налажено, что до каждого дойдет очередь и что ехать этим предлагаемым и организованным начальством способом удобнее и скорее. Потеряв право надеяться на силу приказа, приходилось измышлять новые способы, чтобы хоть чем-нибудь сдерживать массы.

Главное управление признало идею моего проекта правильной, но проект совершенно неосуществимым вследствие технической трудности. Проклятая, убивающая нас лень и нежелание шевелить мозгами и беспокоиться больше, чем то нужно для отбывания расписания и очередных номерков! Я самым неприличным образом выругался, получив такой подлый ответ, рекомендовал обратиться за помощью к Союзам городов и земств, но без результата; равнодушие не позволило понять всю огромность психологического значения сохранить на железных дорогах порядок и заставить страну и солдат почувствовать, что и над ними есть власть, способная «заставить» ехать в порядке и не своевольничать. Тут-то и была такая обстановка, при которой всё это исполнялось бы довольно легко, ибо едущие не были сорганизованы, не вооружены, а большинство состояло из готовых слушаться всякого, кто обеспечит им скорый отъезд, беспрепятственный проезд и кормежку в пути.

Всё очень трудно, когда не хочется вообще ничего делать. Побеспокоиться вовремя не захотели; подобрать вожжей в то время, когда надо, не сумели, а теперь ахают, что железные дороги являются ареной неописуемых безобразий, заставляющих служащих убегать со станций при приближении воинских поездов.

9 октября. Сумбурный и тяжелый день; усталый, как выжатый лимон, я свалился поздно ночью на свою походную кровать, и целые полчаса Петр возился со мной, отхаживая меня от сильного сердечного припадка. Весь день провел в уговорах полков 70-й дивизии, которые присоединились к резолюции переяславцев и отказались идти на смену 18-й дивизии; эмиссары переяславцев два дня ездили по полкам, митинговали и сманили на свою сторону всю дивизию; всем показалось, конечно, очень заманчивым отбрыкаться от возвращения — да еще в такую отчаянно скверную погоду — в неприютные окопы и расстаться с привольной, без работ и занятий, стоянкой по деревням, с вечной, днем и ночью, игрой в карты, с хороводами и гулянками и прочими наслаждениями.

Промотался на автомобиле целый день; начал с 280-го Сурского полка, который за последнее время был в относительном порядке и очень умело управлялся молодым командующим полковником Мисюревичем при очень благожелательном содействии разумного и дельного полкового комитета, помогавшего командиру, где это было надо, и не мешавшегося, куда не следует. Застал собрание всех комитетов полка, выругал их основательно за присоединение к общему выступлению и пристыдил, что такие выкидки равносильны измене. Отвечая на заданные вопросы, обстоятельно объяснил, почему сейчас не может быть мира и что мы все должны делать для того, чтоб он был поскорее и такой прочности, чтобы нашим детям и внукам уже не пришлось бы больше воевать. Пригрозил, что если будут упираться, то придется употребить силу, — теперь жалею, что это сорвалось, так как такие бессильные и не могущие быть приведенными в исполнение угрозы совершенно бесцельны, да и всегда, кроме того, считал, что пугание угрозой наказания недостойно власти. Застал уже комитеты нового выбора и нового состава; впечатление скверное: старые разумные солдаты забаллотированы, и их сменили мрачные серые субъекты из последних тыловых пополнений, демагоги из большевистских вожаков в запасных полках со злобными сверлящими глазами и волчьими мордами. От таких «товарищей» можно ждать чего угодно; двинские большевистские заправилы умело добились смены старых комитетов, которые в этой дивизии являлись для них камнем преткновения в их разрушительной деятельности. Я уверен, что при старых комитетах дивизия никогда бы не закинулась даже при условиях стоянки в резерве за Двинском.

Сейчас же всё внутреннее, интимное и реальное руководство массами в руках тех, которые как черт ладана боятся окопов, стрельбы и прочих жупелов, тылом рожденных: мин и ядовитых газов. Два комитетчика злобно, на самых визжащих тонах выкрикивали, что они уже три года погибают и мучаются в окопах, а когда я спросил сначала их, а после их заминки — их соседей, как давно эти оратели в полку, то оказалось, всего третью неделю. Но во всяком случае мне удалось добиться пересмотра решения, и перед отъездом из штаба полка меня заверили, что полк после обеда выступит.

Затем проехал в 277-й полк; там тоже собрание всех комитетов, состав их новый, такой же злобный и ожесточенный, владеющий массами, которые, хвативши вольного и ленивого стояния в резерве, совершенно не желают месить снова придвинские грязи, лезть в запущенные окопы, работать, нести охранение, ходить в секреты и рисковать своей жизнью, когда впереди столько сладких перспектив.

Какой же я начальник при таких условиях? Приказать и заставить я уже не могу; я должен убеждать и уговаривать, чтобы на время замазать то, что лезет изо всех щелей; и для чего всё это? Ведь успех уговора так же непрочен, как и всё остальное. Я базируюсь на долге, требую напряжения и подвига, тащу туда, где раны и смерть, а мои противники сулят блага и наслаждения, спасают от смерти и разрешают от всех неприятных обязанностей.

Говорил до сердцебиения, убеждал, рассказывал и разъяснял; чувствовал, что, по-видимому, победил данное сборище, но сознавал, что впечатление от моих слов рассеется сейчас же, как люди вернутся в свои роты и начнут рассуждать, слушаться ли командира корпуса и идти в окопы, или упереться на своем и продолжать сидеть в деревнях и веселиться.

Жалобы раздавались самые слезливые: и устали мы, и рядов в ротах мало, и босые все, и от голода пухнем; одним словом, обычные завывания русского попрошайки, когда он хочет выпросить побольше. Я по пунктам разбивал все жалобы; заставил сознаться, что ни босых, ни голодных нет, да и быть не может; цифрами доказал, что на фронте десяти корпусов нет таких — так обильно во всем обеспеченных частей, как полки 70-й дивизии; большинство возражавших смолкало и исчезало в толпе; старики стали зыкать на клянчивших, уличая их недавнее пребывание в полку и полную неосновательность жалоб на довольствие, но несколько мрачных типов самого зловещего вида продолжали бубнить про сапоги, про прогорклое масло как про самый законный повод к тому, чтобы не идти на смену. Общий вид вновь выбранных комитетов очень напоминает теперешний петроградский хлеб — такая же серая мразь; старые разумные солдаты, говорившие о долге, требовавшие службы и сами показывавшие, как надо служить, всюду забаллотированы как «корниловцы и старорежимники», а на их место в комитеты пробрались крикливые, прыщавые, с зелеными мордами юнцы.

 



[1] Даты в дневнике приводятся по старому стилю — вплоть до 17 фев-
раля / 2 марта 1918 года, когда автор переходит на новый стиль. — Здесь и далее прим. ред.

 

[2] Усадьба, хутор.

 

[3]    Верховный главнокомандующий (сокращенное телеграфное обозначение).

 

[4] Мятеж в августе—сентябре 1917 года.

 

[5]    Армейский исполнительный комитет.

 

[6] Карточная игра, также известная как «шнопс».

 

[7] Командующий Северным фронтом.

 

[8] В ходе операции «Альбион» острова Моонзундского архипелага захвачены немецким десантом.&a

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: